Добычин Леонид Иванович

Владимир Бахтин. Судьба писателя Л. Добычина

«...одно высокопоставленное лицо учило меня приобретению перспектив. Под перспективами оно подразумевало «не одно же плохое, есть хорошее»...» В этих едких словах — весь Добычин, талантливый и своеобразный прозаик с трудной литературной судьбой, в чем-то предваряющей судьбу Михаила Зощенко. Оба были сатириками, обличителями, в многоликом мещанстве видели силу, враждебную человеку, культуре. И, как нередко в тогдашние времена, авторов стали отождествлять с их героями, самих писателей обвинили в тех нравственных изъянах, которые они высмеивали и осуждали. Литература о Добычине более чем скудна: несколько убийственно грубых и несправедливых рецензий, краткие доброжелательные упоминания в мемуарах В. Каверина. Л. Рахманова. Г. Гора и недавняя, очень содержательная заметка в «Огоньке» Марины Чуковской. О рецензиях нечего и говорить, достаточно прочитать названия — «Позорная книга». «Об эпигонстве»: «...книга Добычина — хилое, ненужное детище, весьма далекое от советской почвы» («Октябрь», 1936, № 5)...

Сказано это о лучшем произведении писателя — «Город Эн» (1935). А после выхода первого сборника рассказов «Встречи с Лиз» — всего у него три книги — Добычин так объясняет свое состояние М. Л. Слонимскому: «...романа не написал, но теперь (недавно начал) пишу. Но если будет хорошая погода — брошу. Ничего нет, что побуждало бы писать, а время (давно уже Средний Возраст) уходит. Деньги это дает совершенно ничтожные, а шуму — больше бывает, когда лягушка в воду прыгнет».

Все видел и понимал этот человек. И на много лет вперед видел свою судьбу: «Если Начальники не пропустят Ерыгина {Рассказ «Ерыгин» (1924)}, мне, увы, по-видимому, больше ничего не придется печатать: то, что я буду писать впредь, будет тоже недостойно одобрения». Это еще 1925 год. «...мои акции стоят отменно низко, и улучшения оным не предвижу». Это 1926-й. Первый сборник его рассказов издан в 1927-м. Второй («Портрет»), в основном повторяющий первый — в 1931-м.

В конце марта 1936 года после собрания, на котором его безжалостно и несправедливо проработали, Добычин исчез, никто его уже больше не видел. Судя по всему, он покончил с собой. Сведения, собранные по крупицам, рисуют такую картину: из Дома писателя он вернулся к себе (ночью по телефону с ним говорили Чуковские); на столе разложил книги, не принадлежавшие ему, с записочкой в каждой — кому возвратить (рассказала вдова поэта Бенедикта Лифшица Екатерина Константиновна); еще раньше, как вспомнил Л. Н. Рахманов, он отдал мелкие долги; затем отправил матери в Брянск свои часы и кой-какие вещи... С ее обеспокоенного письма в Ленинград и открылось исчезновение Леонида Ивановича Добычина.

Настоящие заметки сложились на основании писем Добычина, переданных автору этих строк вдовой М. Л. Слонимского Идой Исааковной и Леонидом Николаевичем Рахмановым, за что выражаю им глубокую признательность, а также материалов ЦГАЛИ и Брянского областного архива {К иcкpeннемy горю всех знавших его, Л. Н. Рахманов скончался в 1988 году Эту статью он прочитал в день отправки в больницу, откуда ему уже не суждено было вернуться.}.

Л. Добычин (он хотел, чтобы его произведения были подписаны именно так) родился в Двинске (ныне Даугавпилс) 18 июня 1894 года — это впервые точно устанавливается из письма к И. И. Слонимской. Отец его, рано умерший, был врачом — все, как у героя «Города Эн». По словам знавших его, Добычин окончил Петербургский политехнический институт. Но в Брянске, куда семья переехала, по-видимому, во время первой мировой войны, во всяком случае, не позднее 1918 года, он был мелким служащим: с 1922 по 1925 год статистик (иногда это называлось заведующий статистическим отделением) орготдела губернского Совета профсоюзов, год был без работы, затем устроился в губстатбюро («Этот адрес навсегда»,— говорит он в одном из писем). В общем, даже на фоне тогдашних трудностей жизнь его протекала по худшему, так сказать, варианту.

«Сочинение глав (задуманного романа.— Вл. Б.),— сообщает Добычин в 1933 году,— задерживается отсутствием

а) в течение всей зимы электричества,

б) в течение более чем месяца — керосина, в результате чего испытывается недостаток освещения, выходные же дни посвящаются стоянию в очередях».

Ему негде было работать. Только через несколько лет семья (мать, сестра и брат Дмитрий, тоже мелкий служащий губпрофсовета) переехала в квартиру, где у него появился свой угол.

Это был человек не совсем обычного душевного склада (М. Слонимский сравнивает его с Хлебниковым, с Гогеном). Широко образованный, весьма сведущий в литературе, он знал языки — по меньшей мере, французский, немецкий и латынь,— много размышлял, словом, жил напряженной духовной жизнью. И вместе с тем задыхался от одиночества («А мне очень наскучило ни с кем не разговаривать»; «Я славлюсь только у Цукерманши, библиотекарши из „Карла Маркса“»). Семья решительно не одобряла его стремления к творчеству. Именно поэтому Добычин вел оживленную переписку с семьей Слонимских, Н. К. и К. И. Чуковскими, Е. Л. Шварцем, Л. Н. Рахмановым, Н. С. Тихоновым, Е. М. Тагер (чья жизнь и стихи тоже еще ждут своего внимания), с некоторыми другими писателями. Видно, что он дорожил этими связями, старался развлечь своих корреспондентов, рассказывая о каких-то смешных случаях, анекдотах. «При входе в сквер написано, чего там нельзя делать. Заканчивается так: «За неисполнение штраф или принудительных работ». Я вспомнил Двинск, где на вывесках было: „Табак, сигар и папирос“ и „Сыр, сметана и яиц“»; «Кажется, я не писал Вам, что парикмахер у меня спросил „Сами броетесь наиболее?“»

Потом многие эти фразы обнаруживаются в добычинских вещах. Из письма: «Цукерманша получила из Смоленска вызов на соревнование — три пункта приняла, три отклонила, в один внесла поправки». Подобной фразой и начинается публикуемый рассказ «Матерьял». А похожая вывеска упомянута в «Городе Эн»: «Мел, гвоздей, кистей, лак и клей».

Смешное и грустное у него всегда рядом, так же как и личные переживания накрепко связаны с общественным бытием.

«Моя сестра вчера была на чистке,— пишет он в 1930 году И. И. Слонимской.— Было так:

Председатель: Расскажите вашу биографию.

Она: Мой отец был врач. Он умер, когда мне было полтора месяца.

Председатель: Как вы справляетесь с своей работой?

Она: Через несколько месяцев мне прибавили прибавку. Если бы не справлялась, то бы не прибавили.

Посторонняя женщина (врываясь запыхавшаяся): Пусть скажет, как она относится к хозяйственным затруднениям.

Все (в негодовании): Это политический вопрос, это не имеет отношения.

Председатель: Но раз вопрос задан, придется отвечать. Как вы относитесь к хозяйственным затруднениям?

Чистимая (при общем шуме бормочет): Это временные затруднения.

Председатель (перекрикивая шум): Она сказала, что это временные затруднения.

На этом кончилось.

Пятнадцатого (послезавтра) мы ликвидируемся, и я опять пущусь на поиски приюта на время «Хоз. Затр.» <...>.

«Если можно узнать, на каком градусе (по Цельсию, то есть при ста градусах) дело с моей книжкой, то очень прошу. При мысли, что она не успеет выйти, у меня ЛЕДЕНЕЕТ КРОВЬ И ВОЛОСЫ СТАНОВЯТСЯ ДЫБОМ».

И в этом письме — прямая связь с рассказом «Матерьял», написанным в том же, 1930 году: «Председатель был шутник, и зрители покатывались. Коммунальщики сидели серые». Всего две фразы! Но поистине у них взрывная сила: безнравственно унижать человека. То, что в письме, рассказавшем о конкретном факте, смазано, скрыто, в художественном произведении вскрывается как явление само по себе, в принципе антигуманное.

Добычина постоянно критиковали за объективизм — автор, мол, не дает никакой оценки тому, что изображает. Но неужели этот эпизод ничего не скажет читателю?!

Однако ни литературные невзгоды, ни нужда не сломили Добычина, не лишили его чувства собственного достоинства (что и сыграло роковую роль в 1936 году). Даже обращаясь с просьбами — то о напечатании своих вещей, то о высылке гонорара, то об устройстве в Ленинграде,— он подчеркнуто независим. Ни разу, хотя бы из простой вежливости, не похвалил книги, если она не была в его вкусе. «Я прочел книжку, которая называется „Машина Эмери“»,— сообщает он автору, М. Л. Слонимскому, опекавшему его, всячески помогавшему на протяжении многих лет. И больше ничего. Однажды, правда, он одобрил Л. Н. Рахманова, да и то в такой форме: «Я прочел «Базиля». Очень хорошо. Я не ожидал даже, что так будет. После этого я попробовал «Племенного» {Имеется в виду роман Л. Рахманова «Племенной бог» (1931).}, но оставил. Это — действительно плохо (простите)».

Он всегда остер, ироничен. Говорит о Л. Сейфуллиной: «Я ее очень люблю. В особенности — за перспективы» (вспомним начало этих заметок). А чуть позднее сообщает, что именно в ее честь назван рассказ, где одним из персонажей является коза по имени Лидия.

И. И. Слонимская упрекнула его в том, что он никого не любит. Он ответил: «Из известных Вам лиц хорошо отношусь к нижеследующим:

1. Коле {Н. К. Чуковский},              3. Тагерин {Е. М. Тагер},
2. Шварцу,                                      4. Эрлиху».

Вообще письма Добычина важны не только для уяснения его внутреннего мира, но и в чисто литературном отношении. Он был прекрасным стилистом. Посылая свою первую рукопись «Вечера и старухи» поэту М. Кузмину, он подчеркнуто переходит на старую манеру, сохраняя даже яти и твердые знаки:

«Милостивый Государь

Михаил Алексеевич!

Я позволилъ сђбе переслать на Ваше разсмотрђніе нђсколько беллетристическихъ издђлій и очень прошу Васъ, если Вы не найдете этого ненужнымъ, дать мнђ о нихъ Вашъ отзывъ.

Л. Добычинъ.

Брянск, Губпрофсоветъ.

30 мая 1924».

{Ответное письмо Кузмина мне неизвестно. Он либо вообще ничего не ответил, либо высказал о рукописи отрицательное суждение. В одном из писем Добычин, скорее всего имея в виду этот эпизод, назвал Кузмина гордецом.}

Как и его произведения, письма Добычина и внешне своеобразны: чаще, чем мы привыкли, он ставит ударения — порой чтобы избежать двусмысленности, порой в малоизвестном для читателя слове, порой как бы исправляя неверное произношение, порой — явно иронически; он часто подчеркивает слова и фразы или выделяет их печатными буквами, многие слова начинаются с заглавных букв — тут тоже целая гамма возможных смысловых оттенков, от сатирического до возвышенного.

...В 1934 году Добычину удалось наконец перебраться в Ленинград. Союз писателей дал ему комнату (Мойка, 62). Здесь он очень сблизился с соседом, молодым рабочим Александром Павловичем Дроздовым (в письмах именуется Шуркой). Дроздову посвящен «Город Эн».

Рассказ «Дикие», который мы публикуем, даже подписан двумя фамилиями: Добычина и Дроздова. Впрочем, и И. И. Слонимская, и М. Н. Чуковская, и Л. Н. Рахманов, у которых я справлялся, весьма скептически отзывались о литературных возможностях добычинского приятеля. А В. А. Каверин на мое письмо ответил так: «Дроздов был сосед Добычина по квартире и ничего написать он не мог. Добычин был привязан к нему и вследствие этой привязанности поместил эту фамилию рядом со своей».

Не исключено, что «Дикие» в какой-то степени основываются на рассказах А. Дроздова (незадолго до смерти Л. Добычин закончил повесть «Шуркина родня», которую безрезультатно предлагал в несколько мест; рукопись эта, к сожалению, пока остается недоступной). Что же касается собственных деревенских впечатлений Добычина, то о них, например, говорится в одном из печатаемых писем, да и по рассказам видно, что писатель знал деревню не понаслышке.

Но тучи уже сгущались над Добычиным. Вот его письмо к писательнице М. Шкапской — крик о помощи, смертельная тоска...

«Дорогая Марья Михайловна.

Если у вас найдется время, напишите мне немножко.

Следовало бы извиниться, что я обращаюсь с этим к Вам, и прочее, но я думаю, Вы это примете без извинений.

Мне как-то очень неспокойно, хочется немножко жаловаться, а народу мало.

Кланяюсь Вам. Л. Добычин».

За несколько дней до известной статьи «Сумбур вместо музыки» («Правда» от 28 января 1936 года) в Доме писателя состоялось первое заседание дискуссионного клуба прозаиков, посвященное «Городу Эн». Добычина уже ругали, но топором еще никто не размахивал.

Что сказал о своей книге сам автор, «Литературный Ленинград» не пишет, но оценивает: «Сообщение его было весьма дискуссионным». Пытался как-то прикрыть писателя М. Слонимский: «Добычин взял материал, уже отработанный в литературе, и показывает его новыми приемами. Но я не отношусь к этому как к формальному новаторству». К. Федин отметил, что книга «сделана еще более виртуозно», что «автор нашел гармонию между своей манерой и материалом», однако, впадая в противоречие с самим собой, подвел такой итог: «Добычину надо бежать от своей страшной удачи... Книга Добычина действует как художественное произведение. Но когда прочитаешь эту книгу, остается чувство неудовлетворенности. В каждом отдельном эпизоде книги — разительная реалистическая сила. Но сложенные вместе, они перестают действовать». (Кстати, за несколько лет до этого Федин отметил талант Добычина в одном из своих зарубежных интервью.)

Вскоре после дискуссии, 9 февраля 1936 года, Добычин отправляет заказное письмо М. Л. Слонимскому в Минск, куда тот поехал на пленум правления Союза писателей СССР.

«Дорогой Михаил Леонидович. Вчера вечером Коля Степанов сообщил мне по телефону, что ему только что позвонил Лозинский и объявил, что вычеркивает из сделанной Колей Степановым рецензии (для «Литерат. Соврем.») на «Город Эн» все похвальные места, так как имеется постановление бюро секции критиков эту книжку только ругать. Рецензия, по словам Коли Степанова, была составлена очень осторожно, и похвалы были очень умеренные и косвенные, так как К. С. приблизительно предвидел, где будут зимовать раки.

Я бы относился ко всему этому с коленопреклонением и прочим, если бы знал, что это делается с какой-то точки зрения или какой-то высоты, но вся тут высота-то — высота какого-нибудь <...> и точка зрения — его левая нога.

Очень прошу Вас поговорить с московскими людьми, которых Вы увидите, и выяснить, действительно ли следует в этом отношении осенить себя крестным знамением, как выразился в 1861 году митрополит Филарет, и призвать благословение божие на свой свободный труд, залог своего личного благосостояния и блага общественного,— или возможны какие-нибудь вариации.

Кланяюсь.

Ваш Л. Добычин».

Рецензия Н. Степанова опубликована в февральском номере «Литературного современника» — рецензия в общем справедливая и объективная, но — и это тоже понятно — концы с концами в ней сходятся плохо. «Своеобразие Добычина в „авторском невмешательстве“». А в последнем абзаце, явно приписанном и выделяющемся своей резкостью, говорится, что в экспериментальной книжке Добычина «слишком много от формалистических ухищрений и объективизма».

А теперь об общем собрании ленинградских писателей, до окончания которого Добычин не дожил. Оно началось 25 марта (отчет в «Литературном Ленинграде» за 27 марта) и было продолжено (очевидно, утрясались имена формалистов и список их обличителей) 28, 31 марта, 3, 5 и, наконец, 13 апреля.

Вступительное слово Е. Добина, являвшегося тогда редактором «Литературного Ленинграда», опубликовано в виде передовой статьи. Читать его в нынешние времена тяжко. Добычин почему-то оказался главным противником, да что там — врагом советской литературы и советской власти. «Любование прошлым и горечь от того, что оно потеряно,— квинтэссенция этого произведения, которое можно смело назвать произведением глубоко враждебным нам».

«Конечно,— отмечал докладчик,— этот монстр — одиночное явление в нашем искусстве». Однако в дальнейшем были оглашены имена и других грешников: того же К. Федина («Похищение Европы»), Н. Никитина («Двойная ошибка»), Ю. Германа (рассказ «Валюша»), И. Ильфа, Е. Петрова и В. Катаева (авторов «низкопробного» произведения «Богатая невеста»), Дм. Лаврухина, Б. Корнилова и других. И все-таки то, что выслушал Леонид Иванович Добычин, не сравнимо ни с чем.

«„Город Эн“,— повторяет и усиливает тон докладчик,— любование прошлым, причем каким прошлым? Это — прошлое выходца самых реакционных кругов русской буржуазии — верноподданных, черносотенных, религиозных».

Н. Я. Берковский, как и Е. С. Добин, впоследствии глубоко переживавший свои тогдашние заносы, выступил не менее хлестко и также не обременяя себя поисками аргументов: «Дурные качества Добычина начинаются прежде всего с его темы... Добычин — это такой писатель, который либо прозевал все, что произошло за последние девятнадцать лет в истории нашей страны, либо делает вид, что прозевал...»

Что и как было отвечать униженному писателю? Читаем: «...недоумение собрания вызвало выступление Л. Добычина. Он сказал несколько маловразумительных слов о прискорбии, с которым он слышит утверждение, что его книгу считают идейно враждебной. Вот и все, что мог сказать Добычин в ответ на политическую оценку его книги, в ответ на суровую критику «Города Эн», формалистическая сущность которой была на собрании доказана». Как это похоже на известный эпизод с М. М. Зощенко!

Алексея Толстого тоже покритиковали — за пьесу «Акила». Тогда он вышел на сцену и весело заявил: «О чем спор? Пьеса плохая, я абсолютно согласен с этим. Но она написана бог весть когда, еще до революции — и вольно же было ставить ее сейчас...» и т. д. Но обозреватели «Литературного Ленинграда» наверняка не были удовлетворены: «Думается нам, за этой краткой репликой на ближайшем собрании последует и более широкое выступление А. Толстого по вопросам, волнующим советскую литературу». Толстому ничего не оставалось, очевидно, как выступить еще раз. 5 апреля на пятом заседании он вновь поднялся на трибуну.

По рассказам старших по возрасту писателей, слышанным в разные годы, я, как и многие другие, считал, что Толстой принял участие в травле Добычина. Но сейчас, внимательно перечитав стенограмму его речи, думаю, что это далеко не так. Толстой не предъявил Добычину никаких политических обвинений, отверг упреки в формализме и свел дело к тому, что просто, мол, книга — неважнецкая...

«Океан разгневался, суденышко трещит, гибель грозит всем, и, чтобы умилостивить Нептуна, бросают за борт в пучину жертву, ну, разумеется, того, кто поплоше из команды: юнгу какого-нибудь <...>.

(Любопытные образы, между прочим!— Вл. Б.)

Таким юнгой-за борт был у нас, например, писатель Добычин. Случай с ним характерен не для Добычина, а для литературной среды, в которой мог возникнуть случай с Добычиным,— начиная от написания им скучной книжки до его демонстративного бегства от литературных товарищей».

Об этом бегстве Добычина из зала я тоже слышал много раз. Недавно — от 90-летнего Арсения Георгиевича Островского. И все в один голос говорили: когда Добычин встал и пошел по проходу, он был белее мела и его шатало... Но Толстой, тоже запомнив эту картину, не знал 5 апреля, что Добычина уже нет, что он ушел не только из Дома писателя.

Кто же этот Нептун? — не без нарочитой риторики вопрошал далее Толстой. «Нептун — это советский читатель 1935—1936 года. А статья в «Правде» всего лишь рупор, в который собираются миллионы голосов читателей...»

Он с пафосом произносит общие слова о возросших требованиях читателя, о новых человеческих типах, о реализме, о кабинетной жизни многих писателей. Ну, а Добычин — «пока еще в литературной работе не обнаружил таланта. <...> Книга его — схема, даже еще более: конспект воспоминаний. <...> Вы читаете и сквозь утомление отмечаете пунктир предметов: ни одного живого лица, ни одного вырастающего характера, включая сюда и самого героя, гимназиста, упрощенного почти до кретинизма. <...> Что же это такое? Чистейший формализм? Так и припечатали на книжке «Город Эн»: «формализм», «снять». Нет, это не совсем все-таки формализм».

И такое же, как у Федина, противоречие самому себе. И тоже, полагаю, совершенно сознательное. «В книжке, несмотря на все ее качества, звенит пронзительная нота тоски. По книге веет пылью постылой, преступно-равнодушной мещанской жизни. Автор хотел сказать: „Вы, цветущие девушки, прыгающие с синего неба на зеленые луга аэродрома от избытка сил и радости, оглянитесь на пройденный путь революции! Оглянитесь и еще раз крепче оцените то, что дает вам сегодняшний день. Не привыкайте к тому, что создано вашими руками, это великое счастье!..“»

Толстой, таким образом, начисто отверг все сказанное до него! Услышь эти слова Добычин, может быть, и остановился бы он на краю пропасти, приободрился бы. Но он их уже не слышал.

И еще. Толстой говорит далее о писателях, которые называли Добычина «советским Прустом, а так как это имя не слишком современно, его также называли Бальзаком, Франсом, Джойсом. Мало того, ему говорили, что его книги создадут эпоху, что он опрокинет с дюжину литературных столпов.

И он верил, и старался писать, как Пруст, Франс и т. д.

И вот, когда роковой палец критика указал на него: «Формалист!» <...> товарищи-писатели, те, что толкали его на путь (слово отсутствует в стенограмме.— Вл. Б.), все до одного отступились без звука протеста. Товарищи его предали. Вот почему Добычин произнес рыдающим голосом несколько невнятных слов и пошел, шатаясь, из зала. Сама земля перестала быть опорой под ногами...»

Толстой, конечно, не прав. Никто не учил Добычина писать так или иначе, друзья от него не отреклись. В дневниковых записях М. Л. Слонимского читаем: «А. Н. Толстой в своей речи 1937 года (правильно 1936-го.— Вл. Б.) ударил (уже после самоубийства Добычина) по тем, кто хвалил Добычина (и по нему, конечно, тоже),— главным образом по Федину, но без фамилий. Федин подскочил ко мне:

— Я задохнулся. Выступай ты. Назови меня. <...>

Толстой не назвал ни одной фамилии, но достаточно прозрачно обозначил, Федина в особенности.

Ко мне подскочил Коля Чуковский, еще и другие, все просили назвать их как «виновников», чтобы не оставаться в кустах...

Напряжение у меня было страшное. <...> Я раскрыл толстовские анонимы, первым я, конечно, назвал себя. А после моего выступления меня нашел Гор:

— Почему вы меня не назвали? — спросил он обиженно.— Ведь я тоже хвалил и люблю Добычина!»

Как видим, в этой истории у Толстого были свои тактические, что ли, задачи. Что же касается Добычина, то все-таки Толстой не добавил ни одного серьезного (то есть политического) обвинения, а наоборот, как сказано, скорее снял их.

Что же все-таки за писатель был Добычин? О чем, о ком писал, что хотел сказать своими крохотными рассказами (их всего около 25) и одной частью романа (а пять авторских листов «Города Эн» — это и есть лишь начало его большого произведения)?

Добычин писал очень тщательно, медленно, обдумывая каждое слово — это надо понимать буквально. Роман, говорит он в одном из писем, уже начал, уже написано 700 слов. Он посылает рассказ Слонимскому для опубликования, а потом вслед за ним письмо: «Многоуважаемый Михаил Леонидович. Я должен был послать Вам Савкину двенадцатого числа, а послал одиннадцатого — и уже наказан: оказалось, что в первой главе перепутал. Там есть про Гоголя («Чуден Днепр»), дальше написано «Когда стемнело, Савкина», а нужно не «когда стемнело», а «Появилась маленькая белая звезда. Савкина» и т. д.».

Три месяца спустя: «Многоуважаемый Михаил Леонидович. Если не поздно, то вот исправления к Козе (Вы когда-то не отказали сделать в Савкиной исправления о звезде):

1. Вместо «перед запертой калиткой стоял Петька» — «у запертой калитки дожидался Петька».

2. Вместо «Водили к козлику? — спросила Дудкина» — «Водили к козлику? — интересовалась Дудкина».

3. В конце, где вожатый выпроваживает козла, вместо «Ихний? — спросила Зайцева» — «Ихний? — уставилась Зайцева» {В печатном варианте — «просияла»}.

Как сказано, Добычин отличался независимостью суждений. Он и писал по-своему. Проза его так сжата, мельчайшие детали так связаны между собой, так важны для понимания общего замысла, что Добычина почти невозможно пересказывать, хочется выписывать все подряд.

Рассказ «Встречи с Лиз» (1924) если не программный, то, во всяком случае, один из известных, давший название первой книге.

« — Не слышно, скоро переменится режим? — томно спросила Золотухина, протягивая руку.

— Перемены не предвидится,— строго ответил Кукин.— И знаете, многие были против, а теперь, наоборот, сочувствуют.

Покончив с учтивостями, старухи продолжали свой разговор.

— Где хороша весна,— вздохнула Золотухина,— так это в Петербурге: снег еще не стаял, а на тротуарах уже продают цветы. Я одевалась у де-Ноткиной. «Моды де-Ноткиной»... Ну, а вы, молодой человек: вспоминаете столицу? Студенческие годы? Самое ведь это хорошее время, веселое...

Она зажмурилась и покрутила головой.

— Еще бы,— сказал Кукин.— Культурная жизнь...— И ему приятно взгрустнулось, он замечтался над супом: — Играет музыкальный шкаф, студенты задумались и заедают пиво моченым горохом с солью... О, Петербург!»

Этот Кукин из породы ничтожных женихов, мечтающих сделать блестящую партию; теперь он фантазирует о возможности развития отношений с некоей начальницей Фишкиной. Он уже перестроился, он бежит в библиотеку и просит: «Что-нибудь революционное»... «Он уже видел себя с теми книжками — встречается Фишкина: — Что это у вас? Да? — значит, вы сочувствуете!»

А вообще-то Кукин читает книгу под названием «Бланманже» и тоже вздыхает: «Ах, не вернется прежнее...»

Кажется, никому в голову не пришло отождествлять Ильфа или Петрова с Кисой Воробьяниновым. А вот Добычину доводилось слышать подобное — это ведь о нем сказали, что он тоскует по монархии и религии.

Рассказ «Козлова». Сценка в канцелярии.

« — Завтра Иоанна-воина,— сказала новая, франтоватая старушка с красными щеками.— Когда вы с кем-нибудь поссоритесь, молитесь Иоанну-воину.

Я всегда так делаю, и знаете, ее забрали и присудили на три года.

— Хорошая женщина,— подумала Козлова,— религиозная... Сутыркина, кажется».

«Нагнала Сутыркина:

— Недурная погода. С удовольствием бы съездила на выставку. Очень хорош, говорят, Ленин из цветов.

Козлова поджала губы.

— Знаете,— с достоинством сказала ей Сутыркина,— я всегда соображаюсь с веяниями времени. Теперь такие веяния, чтобы ездить на выставку, пополнять свои сельскохозяйственные знания».

Это рассказ 1923 года. Шестой год советской власти...

«Стенная газета «Красный луч» продергивала тов. Самохвалову: оказывается, у ее дяди была лавка...»

У Добычина очень много подобных живых штрихов — прямо музей быта и нравов 1920-х годов. Чем больше ходишь по этому музею, тем сильнее ощущаешь зоркость, точность, остроту писателя. Он сразу подметил, выставил на всеобщее обозрение то дурное, что начинало складываться уже тогда и, к сожалению, дошло до наших дней. Если не все, то очень многое, о чем говорим мы нынче, присутствует, хотя бы в зародыше, на страницах его произведений. Некая поэтесса появляется в рассказе всего с одной своей строкой:

гудками встречен день. Трудящиеся...

Не правда ли, достаточно этой строки?

Чаепитие в детском саду, бойцы из содружественной части, футбольщики... Напишите: родительский день, шефы, болельщики — и все будет, как сегодня. А остальное и менять не надо: кампании и кооперации и антивоенные, местечки с дефицитными предметами; фразерство, бюрократия, подхалимство, догматическое мышление, некомпетентное руководство, слова вместо дела. Чуть ли не все герои Добычина мечтают, фантазируют, сочиняют — стихи, рассказы, проекты. А жизнь не движется. В рассказах Добычина ничего серьезного не происходит. События — мельчайшие, пустяковые — оказываются в центре повествования, обсуждаются персонажами; часто это похороны, домашний ужин или чай, прогулка по городу, разговор в канцелярии. <...> прошли два кавалера, разговаривая о крем-соде; рассказ «Сиделка» кончается так: «„Сегодня я чуть не познакомился с сиделкой“,— сказал Мухин».

Мещане, обыватели, изображаемые Добычиным, любопытны, но поразительно равнодушны, черствы, невежественны и, конечно, бездуховны. Добычин все это ненавидел и смеялся зло. Он отнюдь не юморист. И если уж ставить его в какой-то литературный ряд, то силой своего неприятия всего античеловеческого, негуманного он приближается к Щедрину.

Большинство рассказов Добычина написаны между 1923 и 1926 годами. Они рисуют провинцию первых послереволюционных лет, жизнь мелких служащих, канцелярские будни, дворовый, уличный быт. Выросший в местах, где издавна соседствовали русские, латыши, поляки, евреи, немцы, Добычин, смеясь над человеческими недостатками, уродствами, без тени иронии или насмешки говорит о национальных укладах жизни, характерах, о разных верах. Его оценки основываются только на критериях морали.

«Город Эн», создававшийся позднее,— еще один вариант «Детства и Отрочества» и одновременно уничтожающая сатира на последние, самые ничтожные годы самодержавия. Чиновничья тупость, сословные предрассудки, духовная пустота, мракобесие — все это выставлено писателем в отталкивающем, жалком виде. На память приходит «Мелкий бес» Ф. Сологуба: то же человеческое разложение, запустение. Только у Сологуба все впрямую, а Добычин выражает свое отношение обиняком, с помощью иронии.

Добычинский роман написан от лица мальчика из приличной семьи, разделяющего все мнения и взгляды окружающих. Он даже свое «я» часто заменяет на «мы». Уволилась очередная кухарка (этот мотив проходит через всю книгу): «„Муштруете уж очень“,— заявила она нам. Мы рассердились на нее за это и при расчете удержали с нее за подаренные ей на пасху башмаки».

И всюду так: наивный мальчик что-то одобряет, что-то порицает, а читателю, как в данном случае, не должно бы составить труда понять правильно, наоборот. Но Добычину попало и за мальчика, и за прием, многократно усиливающий критическую силу пера.

Многие писательские имена назывались применительно к Добычину. Само название — «Город Эн» — от Гоголя. Чичиков приехал в город N. Чичиков подружился с Маниловым. Чичиков — приятный человек, Манилов — тоже. И вот сквозная мысль или даже мечта героя: как они хорошо дружили, как он хотел бы, чтобы и в его жизни была такая красивая дружба! Гоголь, Чичиков, Манилов упоминаются в романе множество раз. Страшная ирония скрыта в этом: какая деградация, глупость, тупость, если образец — Чичиков и Манилов... Общий смысл книги, конечно, сложнее, богаче.

«Прошло, оказалось, сто лет от рождения Гоголя,— читаем мы.— В школе устроен был акт. За обедней отец Николай прочел проповедь. В ней он советовал нам подражать „Гоголю как сыну церкви“».

Идеал сатирика обычно выражается как бы от противного: автору дорого то, чего нет в его героях, в действительности, описываемой им. Порой, как у Гоголя, этот идеал видится в мелькнувшем пейзаже, в изображении, пусть самом беглом, чего-то прекрасного, настоящего. Перечитайте заключительные строки «Матерьяла» — они весомы, значительны. За ними большая русская художественная традиция, глубокое народное чувство.

Произведения Добычина рассчитаны на думающего, серьезного читателя. В годы, когда литература, лишенная больших общечеловеческих проблем, литература угодническая, заслоняла, оттесняла, вытесняла честную литературу, смелую, умную сатиру, Добычин, конечно, не мог прийтись ко двору.

В 1987 году я ездил в Брянск, пытаясь получить хоть какие-то новые сведения о Добычине и его семье. В архиве отыскались лишь листы штатного расписания за несколько лет, в которых Добычин занимал последние строки, ведомости на зарплату с его четкой росписью под грошовыми суммами, списки пожертвований в пользу голодающих — и деньгами, и частью продовольственного пайка. Ни один из домов, где он жил, не сохранился. Последний снесли несколько лет назад... И только недавно, из письма М. Н. Чуковской узнал я страшные и окончательные подробности: в 1962 году ей позвонил родственник Добычина и сказал, что мать и сестру Леонида Ивановича «немцы во время оккупации сожгли в брянских лесах, а остальные — репрессированы»...

Почти наверняка можно утверждать: Добычина ожидала бы подобная же участь.

Мы печатаем пять рассказов Добычина.

Рассказ «Нинон» входил в его первый рукописный сборник «Вечера и старухи» {Печатается по рукописи, сохранившейся в архиве Михаила Кузмина: ЦГАЛИ, ф. 232, оп. 1, ед. хр. 477. Рассказ «Сиделка» печатается по машинописи, выправленной автором; остальные рассказы и письма — по автографам.}. Для современного читателя, практически лишенного возможности познакомиться с весьма небольшим наследием писателя, рассказ представляет несомненный интерес.

Рассказ «Сиделка» входил в обе добычинские книги рассказов. Но, готовя в 1933 году новый сборник «Матерьял», автор довольно сильно переделал его, смягчил то, что ему казалось особенно неприемлемым для «Начальников», внес некоторую стилистическую правку.

Рассказы «Матерьял» и «Чай» взяты из сборника. Посылая 48-страничную рукопись М. Л. Слонимскому, автор писал: «Вот два рассказа, сочиненные еще в тридцатом году. Но так как они нигде не были помещены, то, может быть, их можно будет куда-нибудь упрятать. Кроме того, здесь книжка, называемая «Матерьял». Хотя она, как Вы мне написали, и неосуществима, но пусть, если позволите, лежит у Вас».

Рассказ «Дикие» несомненно написан уже в Ленинграде, в последние годы жизни писателя.

Самую сердечную признательность выражаю Иде Исааковне Слонимской, позволившей осуществить эту публикацию; несколько писем к Михаилу Леонидовичу мы приводим. Благодарную память сохраняю я и о Леониде Николаевиче Рахманове, подвигнувшем меня на занятия Добычиным и передавшем добычинские письма к нему.


Поиск по ключевым словам
(по творчеству и критике)

0-9 A B C D E F G H I J K L M N O P R S T U V W X
Поиск  

Самые встречающиеся слова:


Приглашаем посетить сайты
© 2000- NIV